|
17 глава
Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.
Проснулся Яван оттого, что его Сильван за плечо тронул. Пора, мол, брат, поспешать, сказал лешак, а то светило подземное меркнуть стало – адская ночь уж почти настала... Потянулся Яваха всласть, глядь – а вокруг все готовы, только Делиборза не видать нигде, да новый их знакомец куда-то делся.
– А Делиборз-то где, а? – Ванюха спрашивает.
–Да здеся он, недалече, – отвечает ему леший. – Вокруг пещеры шарится, всё никак не угомонится. Весь день, понимаешь, его невесть где носило. И как усталь его не подкосила!
–А этот, как его... Давгур иде же?
–Тоже тут, возле входа расселся. Цельный почитай день на солцепёке на самом жарился – и как, не пойму, не упарился!
И в самом деле, едва Яван наружу-то выглянул, как сразу холодуя узрел. Тот на горячем сидел песочке, у скалы гранитной на корточках, весь багровый в свете ярилы угасавшего. Видать, косточки свои перемёрзнувшие прогревал.
–Послушай, Яван, – обратился он к Ване, – вот какая меня мысль занимает: не ведаешь ли ты чего о судьбе моего падишахства? Хоть и много времени с той поры утекло, а может ты чего и слыхал о моём Давостане?
Не сразу ответил ему Яван, сначала, прищурившись, на светило он глянул, потом чуток помолчал и негромко сказал:
–Как не знать, брат Давгур, знаю... Нету более на Земле разбойничьего твоего государства, пало оно прахом и не возвышалося более никогда.
Давгур аж на ноги поднялся.
–Да как же такое могло случиться?! Врёшь ты всё, Говяда, нарочно меня злишь!
Глянул на него Яван строго и как отрезал:
–Мне ведь врать резону нет – вот и весь тебе ответ!
Пригляделся он к съёжившемуся духовнику и жалко ему его стало. Подмигнул Ваня тогда Давгуру и сказал:
–Ну, нам пора. Прощевай, брат, счастливо оставаться! Бывай!
И в путь тронулся, за Сильваном и прочими ступая.
Не сказать, чтоб отошли они далёко, а этот холодопыхала вослед им орёт:
–Братцы, постойте! Я иду с вами…
Да, подбежавши к ватаге, каяться вдруг стал:
–Дурак я, Яван, грешник, гордец проклятый! О-о-о! Эта уж моя гордость! Сызмальства она меня душила – меня и пекло самоё не научило... Возьмите меня с собою! Яван, прошу! Не откажи в просьбе моей нижайшей – я вам пригожуся!
Ну что же, Яван-то сам – за, но товарищей для порядку опрашивает, особливо Буривоя: как они, мол, чё?.. Не отказал Давгуру никто, даже Буривой, и таким образом, ихнего полку прибыло, на одного бойца более стало: пять уж голов было в ватаге. Немало.
Искренне поблагодарил Морозила своих избавителей за то что в просьбе евоной не отказали они ему, и вместе со всеми в путь-дорогу он тронулся. Полночи он молчал, словечка даже не проронил, в думы свои печальные погружённый, а потом не стерпел и обратился к Ване с таким вопросом:
–Яван, а Яван, а как там народ мой на белом свете? Живы ли мои соплеменники али уже и нет никого?
–Народ твой, Давгур, сохранился, но в количестве малозначительном, – не очень охотно Ваня ему отвечал. – В Даву они больше не верят, приносят кумирам подношения и одичали почти что совсем: по степям и пустыням кочуют, в шатрах ночуют, да знают толк в верблюдах…
–Да как же так?! – воскликнул громко падишах. – Ведь всё налаживалось как нельзя лучше, и становились мы всё могучее и могучее…
–А вот как... Века три стояла твоя держава, и войска даванские окружные страны огнём и мечом приневолили, под железной пятой их держали, и богатства со всех сторон в города ваши стекалися... Да уж семьсот лет, как державы твоей нет! Вознамерился Давостан всесильный и Рассиянье наше покорить, сёла наши вконец разорить, а народ в невольников оборотить. Да не тут-то оно было – не хватило им пыла! Хоть и множество у вас было вояк, а всё-таки маловато их оказалося. Далеко в наши края вторглася ваша армия, да вся-то там и полегла. Не было у нас для вас никаких ваших богатств: ни злата, ни серебра, ни каменьев драгоценных... Да и верижники из нас не получаются, ибо Ра сыны насилию не покоряются, и воля для нас свята – вот и бьём любого супостата... А как войска ваши погинули в наших просторах, так смута у вас случилася, да начался раздор. Восстали народы ваши подвластные, и в пух и прах разметали всё ваше царство... Вот тебе тут и Давы твово завет, вот тебе и со света белого привет...
Ни словечка Давгур потрясённый не ответил. Замолк он и молчал до самого почти рассвета. А едва только снова начало светать, подошёл пророк невесть кого к Ване и обратился к нему опять:
–Яван, а Яван! Да и вы, честная компания! Послушайте, чего вам скажу – то плод моих горьких раздумий... Я ведь Ра, бога предков моих когдатошних и бога вашего, всю жизнь хулил-презирал, примитивной верой православие считал, и того не ведал, что для бога хуленья, что для камня моленья. Ра ведь всё едино -- на дурака он не обидится! Вот плюй на солнце хоть целый день да поноси его в голос – а только харю себе заплюёшь да кожа слезет с носа! Охренеешь лишь от своего поношения – и всё! А зато моя религия зело уязвима: повсюду храмы расставлены да священные на них начертаны знаки – осквернить святыни наши может всякий дурак! Как жаль, что искра сего понимания лишь сейчас в сердце моём зажглась, и вроде как теплее мне стало, вроде как холодом адским морозить меня менее стало...
–Эй, ватага! – взгремел тут Сильван мощным басом. – Видите там впереди как-бы туман в низине клубится?.. Чую я – лес там пораскинулся, тама не жарко, и плещется в ложбинах водица.
–А тебе то не мерещится? – вопросил Буривой недоверчиво. – Откуда середь пустыни адской эдакий оазис мог взяться, а?
–У кого, у кого, а у меня без обмана, – спокойно пророкотал великан. – Там ладно из-за тумана: полог свой он над лесом раскинул, вот зной-то раскалённый туда и не проник... Ну, что-ли пошли?
Как не пойти... Немного эдак протопали, а уж вот он, туман голубой туманище, куполом своим великим лежащую долину укрывший и мир растительный от ярых лучей сохранивший...
–Опасаться ничего не надо! – объявил, поводив руками, лешак, – Не чую я здеся зла.
И первым шагнул в то марево. Остальные же за ним вошли и остановилися, увиденному удивившись. – Там же лес оказался дюже красивый: деревья-то в нём были необычные, не высокие и не низкие, а листва на них до того узорчатая да резная, что и не передать – видеть их надо. Ветки на деревах сплошь увиты были лианами, да увешаны оказались плодами. А цветов везде! И пахучие-то какие! Ну прямо парадиз посреди пустыни...
Протянул Сильван свою десницу, плод наливчатый с ветки сорвал, обнюхал его чуток – да и в рот. И аж зачавкал от удовольствия, проступившего явно на его роже.
–Ух и смачный! – похвалил он плод, но тут же предупредил товарищей: – А вам есть нельзя! Это мне на пользу – я любому лесу хозяин, а вам – кирдык: не продрищетесь!
Пошли они далее неспеша, тутошним климатом наслаждаясь. И впрямь – совсем было не жарко, а лишь теплым-тепло, и ярила сквозь туман голубой диском золотым просвечивал. А на ветках пичуги пёстроокрашенные попархивали, голосами разнообразными всяки рулады выводя да трели сладкозвучные рассыпая. В зарослях пышных и зверушки некие попадалися, похожие на игрушки одушевлённые, кои фырчали на людей потешно да забавно на них цокали...
И вдруг, из-за дерева толстого – шам! – какая-то образина несимпатичная прянула. С виду как человек, только зело из себя страшенный, обросший волосом сплошь да дико всклокоченный. И совершенно голый, да такой худой-прехудой, что на нём все рёбра пересчитать было можно – ну кожа одна да кости! А самое смешное, у чудика ротище был огромный: два кулачищи туда влезли бы легко, и ещё место кой-какое осталось бы.
–Жрать хочу! Жрать!.. – рявкнул лихоманец грубо, безумными очами на пришельцев сверкнув.
Вертанулся он, словно обезьяна, и плод с дерева молниеносным движением – хвать! Только ага! Плод-то ему не дался, каким-то чудом просто куда-то подевался, а когда сей урод руку-то убрал, опять на прежнем месте появился, словно в прятки непонятные играя с тем типом. Как завопил тут несчастный не своим голосом, как запричитал он горестно, безутешно при том рыдая и грязными лапами клочья волос с головы выдирая. А потом перед путешественниками на колени он рухнул и руки заскорузлые к ним протянул.
–Ой, люди добрые, человеколюбцы! – завопил он гнусаво, слюни пуская, – Пожалейте меня, несчастного! Дайте, пожалуйста, мне хоть какусенькую корчушечку хлебушка! Я пятьсот лет ничегошеньки не ел, маковой росиночки во рту не держал даже! Ужаснейшие муки претерпеваю я в сём лесу! Ох, я, братцы, и голодую! У-у-у-у!
А у Буривоя как раз краюха хлебца в кармане завалявшись была, с прошлого-то поснеданья. Он её оттуда вынул да горемыке этому и кинул. А тот – этож надо же! – аж на лету хлеба кус как схватит, да не руками, а точно пёс цепной, пастью! Только коуть – и краюхи как не бывало: проглотил её оглоед не жевавши. Видать, крепко он был оголодавши.
А осуществив прозаический сей акт, принялся незнакомец вдруг скакать да плясать, по пузу себя кулаками барабаня и во всё горло дико горланя:
Свободен,
Свободен,
свободен наконец!
Опять я,
опять я,
опять я молодец!
И мукам,
и мукам,
пришёл моим конец!
Ведь был я,
ведь был я,
жадюга и подлец!
Теперь же,
теперь же,
теперь я удалец!
Опа-ля-ля!
Опа-ля-ля!
Опя-ляля! Опа-ля!
В глотке у меня дыра!
Добрым людям,
добрым людям,
Мне помочь пришла пора!
Ур-ра-а-а-а-а-а!!!
Наша гоп-компания от смеха так и грянула, поскольку перемена с озабоченным голяком случилася знатная, и зрелище то было занятное. Посмеялися от души, всласть. Даже Сильван, на что уж угрюмым был недотёпой, а и то никак смех-то унять не мог. Затрясся он весь и басищем своим закрякал: хыр-хыр-хыр-хыр! А мех на нём аж ходуном заходил... В общем, позабавились после ночного переходу. Яван тут команду подал и объявил привал, отдых устроив ноженькам их многохожалым. А незнакомец тем временем попереобнимался да поперецеловался со всеми, акромя Давгура леденящего, коего, облапив сгоряча, он принуждён был тут же оставить. Тут, конечно, расспросы начались – куда же без них... Ваня в двух словах ситуацию дикарю обрисовал: так, мол, и так – мы-де будем такие-то, а вот ты кто таков и чего голодом себя тут моришь?
Поскрёб незнакомец шевелюру свою нечёсанную, достававшую ему до пяток, уселся на камень и, обведя присутствующих пристальным взглядом, вопросил бойко:
–Вы, люди добрые, спрашиваете, почему я тут оказался?
–А чего спрашивать-то зря? – хохотнул Буривой, ус любимый теребя. – Грешник ты немалый и в сих местах за грехи какие-нибудь обретаешься. Разве не так?
–Правильно. За грехи. Спросите, за какие? Хм. А вот!.. Разрешите, земляки, душу себе рассказом облегчить, а то мочи моей молчать нету. Страсть как погутарить охота…
–Ну что же, страдалец оазисный, – говорит ему Ваня ласково, – давай валяй! Внимать мы тебе готовы. Излагай.
И тот рассказал...
–Эх, братва, вот вспоминаю я жизнь свою на свете белом и никак в толк-то не возьму: вроде и не совершил я ничего такого плохого. И впрямь – не убил никого, не запытал, не тронул никого даже и пальцем, а вот поди ж ты – в самое пекло попал!.. Вы не смотрите на красоты эти лесные – для меня это всё неистинно, одна лишь видимость. Всё сиё плодовое изобилие существует тут, чтобы страдания мои усугубить. Это на первый взгляд тут весьма приятно, а каково в этих кущах пятьсот-то лет обитать, страшно при том голодая – э-э-э! – и не передать... Пропади оно всё к ляду! До того мне место сиё обрыдло, что готов я тыщу лет на белом свете последним нищим пробыть, чем в здравнице этой баклуши зазря бить…
Я ведь богачом был в прошлой-то жизни! И не просто там каким хапугою заурядным, а богатеем наипервейшим в небедной моей стране. И умирал я, братцы, не где-нибудь в лачуге, а в своих роскошных апартаментах, на ложе золотом возлегая бессильно, поскольку был я на закате жизни глубоким старцем, многие виды видавшим и удовольствия великие испытавшим. Родня ближняя и кое-кто из челядинцев меня окружали со всех сторон и на тот свет своего благодетеля провожали с видом убиённым.
Неспокойно я умирал, ох и неспокойно! Даже на смертном одре страсти неугасимые душу мою ненасытную терзали, и душила меня алчная громадная жаба... Ведь всё-всё, что заимел я в жизни своей, все мои сокровища и богатства несметные, всё что я добыл трудом непосильным, принуждён был я в чужих недостойных руках оставить, не имея власти даже крупицы в иной мир захватить... Я даже внутренне поразился, что ничего, оказывается, хорошего, жизнь моя скопидомная душе моей не дала, что чувства чванливой гордости и спесивого самодовольства, владевшие мною дотоле, вдруг пропали куда-то сами собою, а проявилися отчего-то горечь неясная и беспокойная досада.
Это меня ужасало и бросало в холодный пот. Не хотел я умирать ни за что – страшно смерти я опасался и от её неотвратимого ко мне шествия мучительно содрогался...
Ведь уродился да в дело сгодился я в самой простой семье, и не то что богатства, а и достатка у нас частенько не было. Матушка моя умерла рано, а папаня к тому времени был не первой уже молодости, частенько похварывал, вот он по-новой-то жениться и не стал – в лавке всё пропадал. У него лавчоночка имелась продуктовая, в которой работников, акромя нас со старшим братом, и не водилося никогда. Трудно мы жили, порой едва концы с концами сводили. Мы с брательником в разъездах сызмальства были постоянно, а папаня в лавочке торговал.
С самого своего детства раннего отличался я невероятной жадностью, будто некий пожар горячий в душе моей полыхал. Я своих даже игрушек брату поиграть не давал, а братнины, наоборот, всеми правдами и неправдами к рукам прибрать стремился – тем, значит, и резвился. И попробуй только отыми чего у меня да желаемое мне не дай – такой бывало подыму хай, что все на попятный пред моею вредностью шли и старались меня ублажить, лишь бы я не донимал их своею жадностью.
Видать, большой силы у меня в душе сия страсть достигала, раз все предо мною пасовали и тем самым лишь пуще её во мне разжигали...
А тут и отец, состарившись, совсем расхворался. По закону-то старшему сыну лавка отцовская должна была остаться, а мне, как младшему, фига полагалася с маслом. Только не в силах был я стерпеть подобной «справедливости», и день и ночь по этому поводу скроба меня скребла, и злоба грызла. Думал я и так и эдак, как бы мне какую махинацию провернуть и брательника с носом оставить, ибо считал я себя намного способнее в торговых делах. Я ж пользу и выгоду за версту чуял, а брат к этой материи особого рвения не проявлял: абы как себе жил, да не шибко о прибыли тужил... И вот думал я, думал и наконец придумал одну пакость. Отец наш, надо сказать, мнительностью всегда да суеверностью излишнею отличался, а нрава он был гордого весьма и даже властного. Заболев, пригласил он лекарей всяких к себе да знахарей, ибо выздороветь очень уж желал – но ничего ему не помогало. Расстроился он сильно тогда, впал с горя в отчаянье, а я тут возьми и шепни ему, что знаю, мол, знахаря одного великого, болезни легчить сподобленного зело; его бы, говорю, пригласить – терять-то уж боле нечего...
А надо заметить, что этот, с позволения сказать, знахаришка мною перед тем обработан был шибко, и оплачен, кстати, очень щедро, что было для моей манеры дел ведения характерно: когда я выгоду несомненную для себя рассчитывал, то мог вполне и рискнуть, и даже последние деньги, как в случае этом, на кон выставить...
Ну вот, приходит, значит, тот знахарь липовый, а сам видный из себя такой, представительный... Вперил он в несчастного больного огненный взор, головою покачал, словно чего-то прозревая, окурил отца лечебными травами, зелья какого-то ему дал, а потом забормотал, заголосил, глаза под череп скосил – и вошёл в сношение с «духами вещими».
После же своего камлания опамятовался он едва-то-едва да зловещим голосом и заявляет:
–Вах-вах! Вах-вах! Вижу! Всё вижу! О-о-о-о! Вижу, как порчи печать чёрная отметила сию душу достойную! Узреваю, как некто из близких – самых близких! – козни вероломные против благодетеля своего замыслил! Убить его захотел, отравить! Вах, горе! Вах, горе горькое! Вах-вах!..
У отца от его причитаний аж полезли на лоб глаза. Вздрогнул он, на нас с братом пытливо глянул, а брат в это время чашку с чаем в руке для больного держал. Ну, я и подтолкнул его под локоть как бы невзначай. Упала чашка на пол твёрдый и разлетелася на мелкие осколки, а знахарь перст крючковатый на брата направил и завизжал препротивным голосом:
–Вот он, нечестивец лядащий, мысли мерзопакостные против отца таящий! Вот он, тать, порчу наводящий-то! Сам себя выдал! Сам!!!
Все тут в шоке, понятное дело, а брат – тот больше всех. Опешил он совершенно – ну никак ведь не ждал он такого обвинения: столбом там застыл, чего-то бубнит, мычит, моргает, а ни словечка внятного в своё оправдание вымолвить и не пытается... А вокруг тишина настала гробовая...
Ничего не сказал папаня. Знаком удалиться всем приказал. А через час где-то позвал он к себе стряпчего и завещание своё переписал начисто, в котором даровал мне в наследство всё – до последней монетки медной! А старшего сына проклял и из дому выгнал, в чём тот был, корочки хлеба не дав ему на дорогу. Да сам той же ночью взял да и помер.
Таким вот образом предательским сделал я первый шаг к своему богачеству. Невеликим был тот шажок, махоньким даже, но для дальнейших моих махинаций он крайне важным стал: я ведь тем самым самому себе доказал, что никаких препон, а вернее было бы сказать, ничего святого, в душе моей нету, и открытие важное это оборотилося способностью крайне выгодной и сделалось весьма стоящей на всём дальнейшем моём любостяжательном, так сказать, поприще.
И начал я после открытия сего великого богатеть дюже стремительно...
Первым делом я долги с друзей отцовских с судейскою стражей взыскал, коим папаня деньжат надавал, а должок получать менжевался. Потом перестал брать у знакомцев евоных товары, ибо невыгодным это для себя посчитал и для моего дела расточительным. Отец-то со своими поставщиками за годы жизни сдружился и пуще некуда многих разбаловал: в гости к ним похаживал, у себя принимал, в таблеи с бездельниками поигрывал да чаи с ними гонял... Вот дело-то и страдало, потому что папаша превыше дел пустопорожние ценил отношения, а не выгоду денежную. Дурак…
Я враз закрыл эту лавочку! Вернее – как раз открыл-то. У меня всё стало по-другому. Выгода – вот что было моим богом! Ого-го! Лишь её, мою милую, я в чём бы-то ни было искал, а все прочие сентименты бестрепетно откидывал – вот пользу для себя и дыбал... В коротенький срок прикопил я денег горшок, подзанял ещё, и прикупил несколько лавчонок. Да землицы вдобавок с угодьями. Да дюжину рабов. И весьма-то зажил неплохо... А вскоре и подженился удачно. Да что там – выгодно для дела моего крайне! Лично же для себя... ну как вам сказать?.. Невеста мне попалася не красавица, чего уж тут скрывать: кривая малость, чуток горбатая, а личико имело такое, что ежели б в окно она глянула – верблюд бы наверное отпрянул! Один нос чего стоил… Да не нос – носяра! Носище! А под ним – усищи! Хе!.. Зато денежек у ейного папани было – не горюй, мама! Ведь не за прелести бабьи я эту жабу за себя брал – ишаку понятно! – а за казну немалую, в привесок к этой крале мне щедро отваленную.
После свадьбы у меня богатства – прибыло аж вдесятеро! Выдвинулся я этим рассчётливым шагом в первые ряды зараз, и с большим размахом развернул свои дела. Ага!
Жадность в душе моей прямо пульсировала. Я был первым, кто, например, творческий подход применил в рабском труде: начал использовать рабов масштабно. Как где какая война, а я уже раз – и через своих людей, сановников там велеможных али военачальников, военнопленных себе выбиваю – да побольше… А плачу за них, исключая конечно взятки, ну сущие же гроши... И на плантации их! На стройки всевозможные! Нужным моим людям – мзда немалая, а зато мне – выгода громадная… Я даже своих соплеменников не стеснялся обращать в рабство! Ну, это делом несложным для ума моего оказалося. Через знакомца моего доброго, визиря главного, провёл я, уговорив царя, закон один кабальный – и дело оказалось в шляпе! Тут ведь перво-наперво, чтобы человечек зависимым от тебя оказался; главное, чтобы людишки своим умишком да трудом бы своим не жили, а то такие единоличники рассуждают трезво шибко, да не гоняются за лихом пустым. Короче, пусть ближний твой двуногий в системе трудовой окажется крепко повязан, ибо легче системою одной управлять, нежели отдельными людями... Вторым делом – дай собрату, в системе твоей увязшему и концы с концами порой не сводящему, какого-нибудь добра: деньжат там али пропитания некоего – только не задаром, а с уговором, что ежели этот лихоманец тебе в день урочный благодеяние, тобой даденное, с добавком определённым не возвертает – то бери его самого, и жену его, и приплод, само собою, в работу невольную на оговорённый срок... Опа! Тут капкан и захлопывается! Ничего больше можешь не делать, только ждать нужно терпеливо, покуда какая беда земная не приключится. А этих всяческих бед ведь – ого-го! Недостатку, известно, в них нету: то тебе недород, то мор, то пожар, то наводнение... Да и просто болезни для нас полезны…
Вот я в своей стране и первый богатей! Апосля батюшки царя, конечно, нашего государя, да по правде сказать, это ему ещё и не гарантия, что так. Верха вроде достиг я богатства, ага – а всё-таки чего-то мне не хватало... Думал я, думал, над этой сверебою голову ломал и порешил... что надо мне жениться на дочери на царской!
И этот план сварганил я на славу! А как же иначе... Как я задуманное, спросите, провернул, когда по нашим законам одной лишь жене полагалося быть при муже? Хм. Да проще некуда – для меня конечно, а о прочих мне и дела не было... А вообще-то – в подлую махинацию я впутался, только я тогда так не думал. Гордился я даже, тварь коварная, изворотливостью своей хитромудрой... Жёнка-то моя, хотя с виду и крысою казалася, а всёж-таки доброй души человеком оказалася: набожною такою, кроткою и сердобольною. Поймать её на какой-либо пакости не представлялося возможным.
Пришлось мне пойти на подставу ложную: в нужное время в нужном месте была она застукана с мужчиною вместе, с местным красавцем-героем и одним моим тайным врагом. Как бы на свидании, значит, любовном... На самом же деле и близко никакого свидания не было! Ну скажите на милость действительно – зачем вельможе представительному на такой хлам было покушаться, каковою жёнушка моя верная являлася? А? Ну курам же это на смех... Но мне и такой повод сгодился на все сто. А что? Обстановка была двусмысленная, весьма уединительная, свидетелей море, и всё такое... Попалися, голуби!
После этого, само собою, суд царский, допрос с пристрастием, подробный разбор – да наш развод по полной программе, а деньжата жонкины у меня осталися, как у стороны, в сём деле пострадавшей. Я ведь всё до последнего хода рассчитал – как по нотам всю партию разыграл. И сладостным аккордом, в сём гнилом деле последним, стало для меня утопление прелюбодеев в одном мешке, как преступивших святой закон единобрачия божественного. Только плюх – и концы в воду, душонке моей грешной в угоду!
–Ну, братья, – прервав повествование, обратился к слушателям рассказчик, – каков я молодец оказался, а? За дело я сюда мучиться попал али по случайности? Как вы полагаете?
–За дело, за дело, не сумлевайся! – быстро ответил спорый на слово царь царей. – Мерзавец ты первостатейный, и тут тебе самое место!
–Шкура! – угрюмо пробурчал Давгур.
А Яван лишь головою покачал осуждающе, но от комментариев своих едких воздержался, и на Сильвана остолбенелого глянул, рожа которого, как и всегда, ни тени эмоции даже не выражала, чем немало весёлого Говяду поражала. Один лишь Делиборз не проявлял интереса и капли к россказням грешного собрата, бо он в это время упражнение какое-то сложнейшее поодаль отрабатывал, подскакивая кошкою в воздух и прокручиваясь за тот срок разов восемь...
–Да уж, робяты, грешник я и впрямь окаянный, – охотно признал их правоту жадина. – Это я теперь точно знаю – за пять-то веков достало времечка дойти до такого понятия. Я ж был просто дурак – спесивец гордый!..
Ну вот, друзья, сделался я этаким тузом у себя на родине и такую систему связей хитрую образовал, что от всего, почитай, хоть чего-нибудь мне да перепадало. А толку-то, по большому счёту, я имел ноль!.. Не, злата-серебра, конечно, скопил я горы, каменьев драгоценных – целые сундуки, да и всего прочего – в полнейшем избытке. Поля у меня были бескрайние, стада – бессчётные, а рабов да всяческих служителей имел я видимо прям невидимо...А всёж-таки не мог я никак угомониться! Всё-то мне было мало и мало, и всегда чего-нибудь да недоставало. Почему-то новых приобретений жажда властно и неудержимо меня манила, а вот ко всему, что у меня уже было, я почему-то охладевал живо: не дюже радовали меня сокровища мои проклятые, лишь алчность неутолимую они в душе моей воспаляли...
Прав был народ, когда про страсть мою говаривал: в алчную пасть бойся-де попасть, бо что в неё попало – считай что пропало! И воистину это было так…
–И что же ты, жадина несусветная, – перебил Яван вопросом его речь, – неужто так и не полюбил никого на белом свете?
–Эх!.. – махнул тот рукою. – Как не любил – любил... Сына своего младшего, Сияруша, любил я как самого себя. Сильным, смелым и щедрым был он парнем, не чета мне, подлому и гнусному трусу. Не мог я на чадо своё нарадоваться, души в сыне я не чаял и всячески достижения его поощрял. В двадцать восемь лет сделался мой сынок главным визирём при нашем царе. Да что там царь – баран, пустое место! – все нити правления держал Сияруш в крепких своих руках, и государство наше при нём процветало...
Да только недолго длилося моё счастье! Чёрное око людской зависти упало стрелою ядовитою на сына моего великого и царского внука: был Сияруш отравлен злокозненными нашими врагами, изменниками коварными и проклятыми. И надежда моя гордая безвременно умерла да безвозвратно угасла: срубил острый топор людской злобы могучий дуб моих упований, под самый корень гордость мою срубил…
После этого я долго ещё прожил, до самой глубокой старости, но в душе моей от тяжести потери как бы дыра некая образовалася, и в дыру ту бездонную что-то важное для меня провалилось, именуемое радостью – и не возвращалося оно более никогда. Как будто потускнели враз в очах моих заплаканных все жизненные краски, и какая-то струна напряжённая в глубине души моей вдруг порвалася. Не стали уже, как ранее, приобретения разные меня прельщать, и сгустился вокруг меня пресыщения душный мрак. Умер я, братья, духом, и в таком странном состоянии живого мертвеца дни свои долгие безрадостно доживал, пока в один прекрасный день копыта золотые свои не откинул и белый наш свет не покинул.
Поначалу-то, после смерти, я освобождение несказанное испытал и на жизнь мою со стороны как бы глянул. Все мои духовные язвы мне были бесстрастно показаны, после чего пришлось мне утяжелиться и в сферы нижние душою устремиться. И будто в духовном болоте я утонул. Потом заснул. Потом проснулся, и в этом вот закутке очухался. С тех пор тута и обретаюсь и всё – до последнего мига! – из прошлой своей жизни помню!!!
Выкрикнув с душевным надрывом слова сии, размахнулся жадоимец и стукнул кулаком оземь что было силы. Аж землица от удара крепкого загудела, да какое-то яблоко свалилося оратору на темя. А тот не повёл и бровью. Помолчал он чуток, повздыхал, и продолжал уже много спокойнее:
–Я тут частенько сны всякие зрю. Иногда до того щемящие или пугающие пригрезятся, что нету моих сил их терпеть... Вот как раз давеча мне показывается, что будто бы я – и не я совсем! Как бы жерлом воронки ужасной я сделался, и крутится та воронка на чёрной-пречёрной воде, а вкруг воронки – головы плывущих людей везде. Орут люди, захлёбываясь, кричат, вопят – и воронкою, то есть мною, в провал затягиваются... И понимаю я отчётливо, что хоть душ тех и множество, но ущербные они сплошь и не годные ни на что, и от сего неожиданного понимания такой ужас меня вдруг охватывает, что и не передать, ибо осознаю я яснее ясного, что это я – я, алчная мразь! – сии юные души изуродовал, свою сильную руку к чёрному сему делу приложил, и усердие своё неуёмное в него вложил! И охватила меня такая тоска неземная, такое страшное нахлынуло на меня ощущение невозвратности, что прямо конец света какой-то!
Проснулся я весь в ледяном поту, волосы вот так дыбом, а сердце в груди колотится, что в сетях рыба. И жгучий мой глад на фоне того кошмара пустяковиной ерундовою мне показался. Во, братие, как...
Замолчал греховодник, пот проступивший со лба вытер, опять вздохнул тяжело и вновь в рассуждения пустился:
–А ещё недавно было мне видение, будто живу я, братцы, на белом свете... Да какой там живу-то – бедствую, горюшко мыкаю! – и ощущаю при том себя то рабом бесправным, надорвавшимся от труда непосильного, то отцом беспомощным, у коего детки мрут от голода, то матерью терзаемой, у которой дитятей силой отнимают, дабы в рабство за долги их продать, а то опасным государственным преступником, укравшим от нужды хлеба краюху, и подвешенным за то под рёбра на крюк... И будто бы прошу я, вымаливаю у богача одного денежное даяние, чтобы хоть как-то смерть голодную отодвинуть; вглядываюсь в рожу его жирную – мать честная! – а тож ведь я!.. Как так, недоумеваю, – нешто я могу раздваиваться?.. А харя-то у богача на вид отвратная, пороками зримо обуреваемая... Не стал он-я слушать даже меня, разгневался, стал орать, и повелел выкинуть меня-себя к такой матери. Ещё и собак спустил, гад, на самого-то себя!
Страшные муки испытал я духовные, ибо осознал вдруг отчётливо, что все те несчастные, бесчеловечной судьбой впрах раздавленные, и сам наипервейший богач, неправедный порядок творящий, есть одно целое, только глаза наши незрячие не видят почему-то этого. И узреваю я вдруг с великим удивлением, как невидимые дотоле нити людей земных связывают всех до единого, и как по тем нитям струится активно живая сила – в одном лишь почти направлении: ко мне, богатому -- от меня, бедного. Эта сила богача наполняет, распирает моё распухшее тело, застаивается в бездонном моём чреве, гниёт, бродит и страшно воняет. А в это время мои маленькие «я» жаждут, сохнут и терзаются ужасным гладом, не в силах будучи что-либо изменить, и не умея влияние даже оказать на преступный порядок...
И тогда проснулся я в жутчайшем страхе, не имея воможности пошевелить и пальцем. И до того ясное выкристализовалось у меня понятие о вине своей немалой в образовании этой системы-удава, что лежу я на дне своего ада и плачу. Поздно, всё поздно...
Непередаваемо сиё ощущение невозвратной катастрофы!..
Обхватил богатей когдатошний, а теперь грешник кающийся голову свою лохматую, руками-тисками её зажал, глухо застонал, а потом сквозь зубы процедил:
–Всё! Не могу больше говорить. Нет на то моих более сил...
С минуту примерно стояла тишина, в течении которой каждый о своём в уме рассуждал, а потом Яван прокашлялся да и говорит бывшему-то жадюге:
–Послушай, друг, чего я скажу-то... Мыслю я, что ежели мы тута появилися и пост твой вынужденный вроде как нарушить тебе пособили, то такая оказия точно уж не случайна... Как полагаешь?
Как услыхал горемычник захудалый сии слова, так голову враз приподнял, и в его потухших было очах огонёчки позажигались. Растянул он ротище свой в презабавной улыбке, и понурый его дотоле вид зримо этак преобразился...
–Ё-моё, братцы – конечно же встреча наша не случайна! – воскликнул он громко и радостно. – Чую я – искупил я прегрешения свои великие, ей-ей искупил-то!.. Ну, проклятые черти, вы у меня держитесь!..
И он в сторону куда-то зло погрозил.
–Пять сотен лет они муки мои душевные пили, да ещё надо мною и насмехалися, что я таким дураком-то оказался и в сети их расставленные попался. Погодите у меня, проклятые змеи – за мною должок-то не заржавеет!..
И принялся освобождённый жадина Явана горячо упрашивать, чтобы тот с собою его взял, объясняя, что у него, мол, аппетит на борьбу со злом дюже разыгрался, и что с паразитами хотел он сражаться с хитрыми...
–И вот ещё что, – добавил твёрдо он. – зовите меня Ужором! Ранее-то, на белом свете, у меня другое имечко имелося, красивое да гордое – ну да тот-то человек не существует более, и лишь память недобрая у меня о нём осталася. Я так полагаю, что доброе имя заслужить ещё надобно, поэтому Ужор – и всё тут! К тому же по существу прожора ведь я и есть. В самую точечку имечко...
Ну что же, Яваха наш человек не упрямый: согласился он и этого бедолагу в свою ватагу принять, дабы грешника раскаявшегося в тюряге этой оазисной не оставлять. А в это время Сильван Явана за плечо взял и на ухо, наклонившись, ему зашептал, да громко-то эдак, что и остальным было слышно прекрасно:
–Вань, а Вань, чую я, недалече ещё имеется некий человечек. Тута, за деревами... Странный он превесьма: тама озёрце имеется, так он в ём плавает, ныряет и пастью воду хватает. Видать того... тронулся малость…
–А-а-а! – махнул Ужор рукою. – Так это же Упой, знакомец тутошний мой! Порядочная сволочь, между прочим – меня стоит... Ух, скажу я вам, и достал же меня этот мерзавец за те триста тридцать три года, как он здеся нарисовался! Мочи моей терпеть его нету! Ну и гад! Так прямо и удавил бы эту падаль, да жаль, нельзя: какая-то сила нас друг от друга отталкивает...
У Явана, конечное дело, моментально желание возникло на того гада посмотреть. Схватил он палицу свою и котомку да и направил стопы свои в ту сторонку. Прошли они вперёд между деревьями роскошными, и минуток через пять показался впереди водоём с чистою водою, в котором совместно с рыбой голый мужик какой-то плавал и нырял точно выдра... Пригляделся получше Яваха – вот тебе, думает, раз! – а человечище этот не просто ведь плавает, а живо ртом воду жватает. Только, вишь ты, какая незадача: едва, значит, он ротище свой раскрывает, как вкруг лица его водица и расступается, а в рот – ни капельки не попадает! Ну а как свою пасть он закроет, так вода опять вокруг сходится...
Понаблюдали все на пловца незадачливого с минуту какую, поудивлялись мытарству такому странному, а потом Ужор и окликает его с берега:
–Эй ты, водоглот хренов, а ну-ка плыви сюда поскорее! Не видишь, что ли, гусь ты лапчатый, что гостюшки дорогие ко мне пожаловали! Избавили они меня от мук адовых, ага – и на рожу твою взглянуть хотят. Давай плыви буром, а то нам недосуг: отселя зараз мы уходим, подвиги совершать идём…
И повернувшись к своим новым товарищам, скорчив брезгливо ряху, добавил:
–Не поверите – лет с десяток с этим охламоном даже не разговаривал, а теперь вот пару слов всего сказал, и аж противно стало. Тьфу ты! Этож надо…
Ну а водоглот тот неудатый дважды упрашивать себя не заставил: гребанул он ручищами разов пять шустро – и вот он уже тут как тут. На берег вылазит, точно тюлень, выпрямляется и оказывается, что доселе страннее мужика Яван не видал. Был он собою гладок, немал, упитан, голова круглая у него была как шар, и гладко обритая, а по всему телу его дебёлому сплошь везде наколки были наколоты: всё кресты какие-то с загибонами, спирали, да зигзаги ломаные… А в ухе серьга ещё болталася в виде солнца златопёрого, и вдобавок в носу ещё висело кольцо... Ну странный же мордоворот-то! Никто толком и опомниться не успел, как новенький перед компанией – бух на колени! – руки к сердцу прижал, закатил кверху глаза и, как водится, завопил благим матом:
–Поравита вам, земляки! Благоденствуйте вовеки, добрые человеки! Помилосердствуйте, други, пособите, не киньте в беде грешника великого и не оставьте беспутного горемыку! Смилуйтесь, братья! Именем Ра!..
–А чего ты от нас-то желаешь? – спрашивает его Яван.
–О-о-о! Прошу у вас, собратья, для вас может быть и мелочь, а для меня самое драгоценное, что только есть на свете: ни злата, ни серебра, ни драгоценных каменьев, а всего лишь... глоточек водицы испить!
И к озеру оборотившись, всё так же на четвереньках находясь, замахал он ручищами, словно от видения тлетворного отбиваясь, расплевался на него и заорал:
–Чур меня минуй, чур! Пропади ты пропадом, морок чёртов! Не озеро это вовсе, не вода, а видимость лишь обманная, для муки мне данная! Сгинь, сгинь, проклятое!..
Все на озеро в недоумении и глянули. А Сильван недовольно эдак крякнул, и к воде подошед, наклонился. Зачерпнул он лапищами своими водицы – с полведра, наверное, никак не менее – да всю-то её и выхлебал в один потяг. Потом ещё разок крякнул, губы вытер да и говорит:
–Фигня какая – вода как вода! Оно конечно, я и лучше пивал, но и эту хаять не буду... А вот вам пить её не рекомендую – она для вас заразная: пообсираетесь враз.
Ну а Яван тут, не долго маракуя, котомку на песочек кидает, скатёрку-самобранку из неё вынает, да к окружающим и обращается:
–А не худо ли нам будет пожрать? А, братва?
Никто, тупому понятно, не против. Все – за. Акромя, видимо, аборигенов. Те, вестимо, не понимают ни шиша и в полном находятся недоумении. А как они узрели, на какие чудеса волшебная скатёрка оказалась способна, то ещё более от такого сюрпризу они опупели. Аж даже они переглянулися, позабыв про вражду.
Ну, Ванёк этак спокойненько у них интересуется: не желаете ли, мол, чего-нибудь попить, обалдуи вы этакие, али там откушать? Мне, добавляет, это как раз плюнуть... И едва-то он успел предложение своё доформулировать, как Упой уже не своим голосом завопил:
–Воды мне хоцца – воды! Бочку вёдер на триста!
А Ужор глазёнки потупил этак скромненько, пальчиком в ладошке, стесняясь, поковырялся, да словно извиняясь, и заявляет:
–Ну а я бы, если есть такая возможность, попросил бы для себя... хм... невеликого такусенького поросёночка... э-э-э... пудиков этак в пятнадцать, а то говорят, апосля голодухи много кушать-то нельзя – животиком потом будешь маяться. Кхе-кхе…
То услышав от Ужорища, все как заржут, а Яваха аж громче всех... Но ничего – требуемое аборигенами просит он у скатёрушки вежливо. Заказ, естественно, и появляется скорее скорого: преогромная бочища дубовая, до краёв ключевою водою наполненная, и великанский кабанище жареный, на огромном подносе лежащий... Упой же, едва лишь воду всамделишнюю он узрел, захохотал вдруг как бешеный, и глаза у него величиною с плошки сделались и жёлтым огнём зажглись. Подскочил он к бочище этаким барсом, губами к краю её припал, бочку ручищами обхватив, да глоточек ведёрка в три с неё и отпил. А потом и того похлеще учудил: головою в ёмкость ту – нырь! Только у-у-ть, у-у-ть – пошёл содержимое-то хлебать... А самого-то уже и не видать – только ноги одни из бочки торчали... И глазом наблюдатели моргнуть не успели, как бочёночек был уже пустенький: ну всё до капельки последней водохлёб сей вылакал! Затем перевернулся он внутри ёмкости с головы на ноги, башку наружу торкнул, и такой-то стал на харю довольный, что все зрители, оценя его в питейном деле способность явную, в ладоши бурно захлопали и засмеялися.
Выскочил из бочки упивец этот офигенный, и увидели все с большим удивлением, что он ни чуточки толще-то не сделался: каков был, таков и есть, а куда жидкость выпитая подевалася – бог про то весть. И впрямь чудно то было действительно!
–Упоительно! – проворковал блаженно питух, поглаживая себя по брюху. – Хоть и выпил я, братья, немного, а благодарен вам за то премного! Во вода-то была!..
И палец большой ватаге кажет.
А в это время позади них хруст какой-то раздался, а вдобавок ещё и странное урчание... Все туда глядь – ёж твою в корягу! – а это, оказывается, Ужорище кабанчика доедает, косточками на зубищах хрустя да под нос чего-то себе гундя. Да-а… За секунды, гад, кабана-то сожрал! Ну и мастер! А сам каким был шкелетиной с виду, таким же в точности и остался: кабанищу цельного вовнутрь убрал, а рёбра стропилами наружу торчат... Наваждение какое-то прямо...
А как закончил Ужор свою трапезу, так листик с дерева сорвал, губищи им промокнул и заявил простодушно:
–Кажись, и я червячка малость заморил-то. Спасибо вам, други!
И оба чревоугодника, донельзя обрадованные, превесело тут расхохоталися, потом друг с дружкою обнялися и трижды облобызалися. О значит как! Принёс сей жор да пир в души их лад да мир. А нашим-то ватажникам приятно, знамо дело, такое умиротворение лицезреть. И действительно – дело ведь то немалое, когда в товарищах устанавливается лад. И ещё то было радостно, что две души окаянные от пекельных мытарств избавились: грехом своим они были мучимы, да тем самым от зла-то были отучены – и души их сделались лучше.
Настал тут черёд и нашим героям откушать. Расселися они на песочке тёплом и поснедали себе в своё удовольствие, после чего оба спасённых выведывать стали у Вани про всё: про то, кто он таков, и чего этакого в пекле он делает, а пуще того про новости с белого света...
Ну, Ванюха отнекиваться-то не стал, всё как есть им, чего знал, порассказал, а потом и сам к Упою пристал.
–Упой, а Упой, – ввернул он вопросец ловко, – теперя ты нам о себе-то пропой! Уж очень нам пытливо стало о тебе всё поразузнать: из какого ты выходец царства, да отчего тебе дано было это мытарство?
Вздохнул водохлёб тяжко, башку бугристую себе почесал, в носу малость поковырялся, да биографию свою подмоченную и рассказал.
Уважаемый читатель, мы заметили, что Вы зашли как гость. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
Другие сказки из этого раздела:
|
|